В голову, сжимаемую от бессонницы в жару хуже, чем высыхающую на пекле головку мака, со всеми дребезжащими в ней мелкими чёрными семенами вместо мыслей, совсем не приходило ничего толкового… Жить можно было только по ночам. Облокотиться о каменного льва и полуприлечь на прохладные мраморные ступени крыльца в садик, и слушать, как в ресторанах и окнах домов вокруг позвякивают столовые приборы, тарелки и раздаются звуки откупориваемых простым штопором винных бутылок, внезапный женский смех и неожиданно совсем тихо, почти неслышно, словно вода по трубам, прокатится мимо велосипед.
В один из таких плавких дней, отчитав поникшие цветы, выступившие из тени козырька на прямое солнце тротуара, хотя он им запретил, мистер Хинч вернулся вечером домой совершенно без сил, не без сарказма изумляясь влюблённым, которые продолжали влюбляться и дарить своим возлюбленным эротичные букеты, и юбилярам весьма преклонных лет, продолжающим пьянствовать и объедаться на своих многолюдных торжествах – и танцевать! – но особенно негодуя на «дорогих усопших» и их скорбящих. Ну неужели невозможно, учитывая неслыханную температуру, как-то отложить и это несвоевременное умирание, и возлежание в пухлой синтетике гробов, и это хождение туда-сюда во всём чёрном, и не заставлять его, мистера Хинча, собирать поистине фантасмагорические в такие погоды траурные композиции. Такое вот у него было английское чувство чёрного юмора, да-с.
Он допил второй бокал спокойного белого вина, с наслаждением закидывая в рот кубики льда и катая их вместе с вином по зеву. Парк за оградой с включенными на ночь автоматическими системами дождевания и кругового полива, которые и сами похожи на цветы или павлинов из прозрачных струй воды, словно бы потихоньку проступал из знойного марева, из благодарности исходя безумными ароматами.
Вдруг страстно взлепетала какая-то птица.
И мистер Хинч решился: калитке – быть.
Но настал следующий день, когда уже и сам Париж казался просто нашпигованным людьми блюдом, засунутым в духовку. Мистер Хинч, измученный после полного дня работы, с пяти утра на Переферик и до раскалённого вечера, когда каждое здание по пути домой словно бы было больным с высокой температурой и излучало жар, на полусогнутых, в прилипшей к потному телу одеждой, ввалился в родное марево. План был такой: душ, холодный душ. Ледяной.
Но сначала он сорвал с себя невыносимые влажные шмотки, переступил через них и занялся приготовлением byrrh: кувшин сильногазированной воды, красное вино, в стакан – лед… М-м-м-м-м…. Вот оно!
С бокалом, прихватив с собой и тяжёленький кувшинчик, он прошёл вглубь гостиной и рухнул за обеденный стол. Охлаждающе поблескивали стёкла «кабинетов» для диковинок, и большие шкафы-витрины, и забранные стеклом картины, и напольное старинное зеркало напротив двери в сад. За окнами потихоньку сгущались сумерки.
Определённо радовало, что посреди всех этих льдистых, хрустальных поблёскиваний полированного стекла он и сам, получалось, вроде как в бокале или аквариуме. Прекрасно, но недостаточно.
Он встал под душ, блаженно уронив голову. И если бы мог без пенсне увидеть сейчас своё отражение в зеркале напротив, над раковиной, то подивился бы или засмеялся, до чего его поза с виновато опущенной головой похожа на детскую. Особенно под высокомерным наклоном сверху душевой лейки большого диаметра. Но мистер Хинч любил своё отражение, когда собирался на выход. Сейчас же он просто расслабил мышцы и дал воде смыть с него победительные пики нафабренных усов, и длиннокудрой гриве облепить мокрыми волосами сразу сузившееся лицо, и просто стоял так, прикрыв глаза, как пышный цветок под садовой лейкой – например, пион! – напитываясь влагой и прохладой, пока не стал подмерзать.
И тогда, ожив и взбодрившись, похлопав себя по пузцу, засобирался к красному кувшину. Да и перекусить чего-нибудь уже, наверное, можно?
Он влез в тончайшие индийские шальвары и длинную рубаху и распахнул дверь в сад. И отпрянул: волна жара, как из духовки, только размером с входную дверь, изверглась на него с улицы. Он в панике быстро снова прикрыл дверь и переставил на стол старинный вентилятор, с жалостным, в два коленца, присвистом поворачивавшим голову туда-сюда. Как хорошо.
На мокрой после душа коже поток сильного воздуха оставлял явное ощущение невидимого касания и неясной утраты. Будто кто-то успокаивающе проводил нежной холодной ладонью по его щекам и шее.
Он медленно цедил бордовый напиток, щедро добавив в бокал вина, и смотрел в окно на клубившийся за оградой парк.
Разлапистые листья каштанов сложились от жары, как зонтики.
По ночам, когда он спускался вниз из бесполезной спальни и сидел на крыльце со львами, не зажигая света, в полной темноте, отламывая маленькие осколки шоколада, ему иногда казалось, что парк улетает куда-то на ночь. И там его нет – полная пустота. Невидимая бездна.
За этот тяжкий день в духовке Парижа, трудясь без продыху, он, разумеется, опомнился и понял, что в одиночку распилить прутья, поднять, поставить и приварить дверь внутри двухметровой ограды он не сможет. Это даже если ему удалось бы каким-нибудь таинственным способом заглушить адский визг пилы по металлу. Ха-ха-ха! Напрасные мечты – зная, как парижане даже на чих соседа не ленятся написать и подсунуть под дверь вежливое письмо с неоднократно подчеркнутыми требованиями не жить. А подрядчика найти на работу по вандализму применительно к исторической ограде здесь вряд ли возможно…
Это всё жара и бессонница.
И вчерашняя птица.