– Он вас не видит, это ступор. Поспите.
Он меня видит, он меня слышит, и он меня любит, – не ответила она, быстро улыбнулась и поблагодарила.
Когда служба помощи уезжала, она опускалась на коленки или усаживалась на пол с его стороны кровати, устанавливала его безвольную горячую руку на локоть и в раскрытую ладонь клала свой подбородок или щёку. Рука держалась в этом распоре, и ничто больше не мешало им наглядеться друг на друга.
И только так она могла немного подремать: с открытыми глазами, у него в руке.
Совсем последние три дня они провели в реанимации. Анн прилетала домой, только чтобы покормить попугая и поменять ему воду. Лью при виде её начинал бесноваться, биться в клетке: залюбленная птичка, он не понимал перемены своей участи, почему по многу часов его оставляют совершенно одного в зловеще тихом доме? Но ей было не до него.
Она похоронила Антуана в полнейшей невменяемости: от горя, от утраты, от многих дней без сна, от того, что они оказались совсем одни и разделить всё это было не с кем. Но главное, теперь не осталось и его!
Толстенький священник, когда она предложила ему поехать на поминки, извинился и сослался на вечернюю службу.
После краткого прощания в ближайшем к их дому брассери друзья Антуана по петанку, кажется, пошли играть в петанк. Она посмотрела в их стариковские спины с залихватскими шарфиками и направилась домой.
Пахло болезнью, затхлым воздухом, нечищеной клеткой. Она распахнула окно в спальне и плотно закрыла дверь, чтобы выпустить попугая. Открыла ему клетку и без сил села у стола. Посмотрела на тёмную амальгаму зеркала, где когда-то они любили писать друг другу дурацкие записки её помадой – там ничего не было.
Слёзы полились с такой силой, что она не успевала за ними рыдать. Задыхаясь, она выплакивала слёзы за весь страшный год его болезни, когда плакать, тем более в голос, было нельзя. Теперь, с заложенным носом, с какой-то раскалённой спицей боли в глазу и черепе, она рыдала и выла, схватив и прижав к себе подушку с кресла. Мой дорогой, мой дорогой!
– Стой! – вдруг услышала она и замерла. – Я люблю тебя! Дай поцелую!
В панике, не переставая рыдать, она зашарила глазами по комнате: под потолком, на клетке, в клетке, на книжном шкафу – попугая нигде не было.
– Стой! Дай поцелую? Я люблю тебя!
Анн скосила глаза и увидела, что Лью Третий деловито широко перешагивает со спинки кресла к ней на плечо. Чтобы не напугать и не сдуть его своими рыданиями, она затаила дыхание. Он бочком, перебирая щекотные лапки, поднялся к её лицу.
– Люблю тебя…
И она, утерев сопли, впервые сама совершила ритуальное почёсывание подставленной склонённой апельсиново-розовой головы кончиком своего носа: в точности как Антуан.
Частенько само по себе нездоровое желание во что бы то ни стало «закрыть гештальт» может привести к тому, что вместо крохотной ранки, на которую человек дул, как на обожжённый с пылу с жару оладушком пальчик младенца, вдруг разверзается бездна с полыхающим снизу огнём.
Третья и последняя охота мистера Хинча тоже не удалась.
Он с радостью принял редкое приглашение сокурсника на длинные выходные, и большой компанией на трёх машинах они отправились в благословенную майскую провинцию, сливочно-белую, кудрявую и душистую из-за повсеместно стекающей с холмов и откосов цветущей белой акации.
Старинный дом-замок, в Средние века венчавший крепостные ворота в городок и поэтому вознесенный не только природным ландшафтом, но и каменной стеной на высоту около семи метров, превратил пребывание в нём студента Доминика Хинча в блаженство: весь вечер пятницы он бродил по исполненным вкуса и ума интерьерам бесчисленных комнат и предавался мечтам. В них он владел похожим пространством, по утрам пил кофе на серой, высеребренной дождями и ветрами дощатой террасе, с лесенками ввысь к солнцу, бликующему тут же, рядом, в верхушках старых деревьев и в ярко-бирюзовой воде шумной реки внизу. Нежные усики винограда цеплялись бы за ограждение, и тянущийся снизу припудренный черноствольный бамбук рябил бы узкими листиками, как косяк рыбок, проплывающих в воздухе у ног.
Доминик обходил затейливые перепады высот и фактур галерей, соединявших все выходы из дома в окантовку узкого садика с как раз расцветшими и источавшими убийственный аромат мандариновыми деревцами. Тёмная лесенка скакала вплоть до ажурного чугунного мостика, переброшенного над улочкой внизу, как тире между домом и садом.
Давно одеревеневшие плети старых кустовых роз навязчиво дополняли собой вертикали и горизонтали чугунного литья и выкидывали готовые зацвести гроздья мелких бутонов – ждали ближайшего дождя. Железные листы мостика перепрыгивали на высоту древних каменных ступеней, перед которыми расстилался уже собственно сад, ровный прямоугольник идеально ухоженной земли с огромными плодовыми деревьями, долгоцветущими многолетниками и огородом, словно вышитым на ровном бархате газона с южной стороны. Кроме яблонь, хурмы и груши «Кюре», здесь же раскинули ветви недавно отцветшая магнолия и грецкий орех, несколько низкорослых пальм привносили в этот разумный французский порядок ноту английского безумия, как пышный зелёный плюмаж, надетый к идеально строгому костюму.
С трёх сторон закрытый древними каменными стенами, сад исправно и изо всех своих сил цветет и плодоносит, и мистер Хинч в самом от ветра укромном уголке уже воображал, как разбивает грядки, аккуратные, геометрические, как орнаменты эпохи ар-деко, по выкройке классического регулярного французского огорода, который он перевел на кальку из каталога «Les fleurs de jardin et les plantes» за 1926 год. Здесь будет замечательно ужинать вечером! Запахи мяты, эстрагона, пастернака, лука и аниса, мягкий багет, мягкий сыр, мягкое красное вино…