– Жизнь – это вообще длинная история, – миролюбиво ответил он.
Адаб, недовольно покрутив башкой, взбежал вверх по ступенькам, через пару минут туда же прошаркал Лефак.
Толпа встретила его свистом и приветливыми воплями.
– Я всегда любил гнилое и душераздирающее, а также мрачное и угрюмое. Поэтому вот: «Moody River» Пэта Буна, «What's the matter baby» Тими Юро, «Why» Лонни Мэка и «I can go down» Джимми Пауэлла. Начнём с душераздирающе прекрасного.
Публика вновь чинно расселась в воздухе и приготовилась наслаждаться.
– Короче: Стиви-Стиви был в Ирландии, а у Козлика был личный самолёт!
– У-у-у-у-у! – с непонятным чувством прокомментировала публика.
– Ну вот так. Главное, что уже утром я мог быть у Стиви, который, как выяснилось, помирал там у неё в хосписе.
– У-у-у-у-у… – грустно выдохнула публика, и некоторые особенно врубные заметались глазами в поисках подсветки выхода – «PARIS» с указательной стрелкой.
– Да уж вот так, детки… – согласился старик.
– Как всё это так вышло? – спросил он её, когда утром они летели в маленьком самолёте с красными кожаными креслами. Спать ему той ночью не довелось, выпить набор его таблеток – два: утром и перед сном – он забыл и теперь в мареве похмелья и не дающего заснуть сильного сердцебиения понимал лишь отчасти, где он и кто с ним.
– Ты про самолёт? – спросила Козлик.
– Нет, про самолёт всё понятно: под цвет помады. Про Стиви-Стиви, – как всё так сложилось, когда? При чём тут вообще ты?
– Я ни при чём совершенно. Просто это его последнее желание, ха-ха.
– Ирландия?
– Я.
– Ты?
– Да, милый, я – последнее желание Стиви-Стиви. Прикинь? Не ты вовсе, а вот, блядь, я.
– Да нет, понятное дело…
– Чего тебе «понятное дело»-то? Ты уехал и ничего больше никогда о нём не знал. У нас с ним был ребёнок. Умер маленьким совсем. Я сразу ушла. Он меня нашёл, только уже когда понял, что ему кранты. Ничего не знал про меня, я уже лет десять как жила в Европе, но интернет делает мир очень тесным.
Ребёнок. Ребёнок у Стиви-Стиви. У щенков не бывает щенков.
– А-а-а-а. А курить тут можно?
– Нет, курить вообще нельзя.
– Ты заходишь в коридор, длинный, больничный. Пол в квадратиках: чёрный-белый, чёрный-белый. У тебя похмелье. Тебя ведёт. Тебе к тому же страшно. Тебе говорят: ничего страшного – так всегда говорят, когда особенно страшно. Просто иди только по белым квадратикам. И тебе вдруг это помогает: переключка кипящего мозга на шаги только по белым, сука, квадратикам.
Ты идёшь мимо открытых дверей в комнаты, где люди разных возрастов дочитывают свои книги. Последнюю главу. Всё стерильно. Один ты тут в соках и блевотине жизни, в вине и пиве, в сперме и поту. Идёшь по этим узким коридорам и застреваешь в них, как кусок мяса в горле у вегана. Потому что они все поднимают на тебя глаза, издалека чувствуют, как ты смердишь, весь такой нестерильный, и нюхают тебя, как волшебный цветок… В Африке такой есть: похож на член и воняет страшно. Вот так я шёл к палате Стиви-Стиви.
Там было шесть одинаковых кроватей, и все пустые. Лефак оглянулся на уходившую уже сопровождающую эльфийского вида, но она показала прозрачным пальчиком: да ты заходи, заходи.
– У него в палате кое-что сейчас переоборудуют, временно перевезли сюда. Укол только сделали, ему сейчас хорошо.
– Окэ.
В палате на полу уже не было чёрных и белых клеточек. Последняя от двери постель была сбита, и я пошёл туда. Окно как раз рядом, в окне – дерево огромное.
Присоединённый проводами к монитору, который показывал какие-то цифры, линии, гудел тихонечко, Стиви-Стиви лежал на матрасе в два раза толще него. Но всё это пустое: во-первых, это был не он, а во-вторых он был мёртв, как бы там что ни жужжало. Когда мы виделись последний раз, он весил 120 кг и пёр на меня, размахивая кулачищами. Сейчас на белой простыне лежал, скорее, кошмарно проникший сюда корень того громадного дерева за окном: сухой, длинный, коричневый, перекрученный корень. Местами в земле – и с седой щетиной на неузнаваемом лице.
– Сказать, что мой друг в неадеквате, было нельзя – просто он находился уже по ту сторону нашей говенной реальности. Кто видел онкологических больных на последней стадии, тот знает, о чём я говорю. Они умирают от истощения, от голода просто. Кахексия называется. Лежит такая палка, жёлтая, корявая, с глазами.
Но у этого глаза были закрыты, а вот рот – наоборот.
Я подтянул ногой стул и сел рядом с ним.
– Стивенсон, – позвал я.
Машина мониторила его сип, частила линия жизни на экране.
Я взял в руку его ладонь и чуть не отдернул её: такой он был горячий! Просто вот полыхал, обдавал жаром. Я опёрся локтями о колени, как когда сидишь на толчке, и навис прямо над его головой.
– Стиви… Стиви, слышишь меня?
Нихуя он меня не слышал. Я рассматривал перекроенное швами голое тело, как будто патологоанатом уже сделал свою работу. И незнакомое лицо, все эти кости, хрящи, горбатый носяра, а крылья завалились, пучки волос торчат из ноздрей. Мне будто вмонтировали в глаз микроскоп, который увеличивал поверхность кожи и лица моего друга до инопланетного ландшафта в съёмке НАСА. Такая вот аберрация зрения…
Кто-то открыл дверь в коридор и ушёл. Там громко играла какая-то очень весёлая музыка, доносилась, как с другой планеты, но какая, я не мог врубиться.
И вдруг Стиви-Стиви выдернул свою руку из моей. Я обрадовался – может, он сейчас типа проснётся?
Но его рука стала прыгать, биться, как рыба. Довольно-таки сильно! Я поймал её и увидел, что всё его тело дрожит и начинает тоже биться под какими-то невообразимыми углами: руки-ноги по отдельности, и торс, и плечи, и голова, и всё вместе, и об железную раму койки, и о тумбочку, и о спинку кровати… Если бы я тогда обделался, суд бы меня оправдал – так это было страшно.