Вечность во временное пользование - Страница 66


К оглавлению

66

Двенадцатилетний читатель из интерната отправляет письмо незнакомому писателю, и мало того, что получает ответ – завязавшаяся дружба в письмах отражается в чертах Маленького Принца, одним из прообразов которого стал интернатский малыш.

Невозможно отнять любовь – с тем же успехом можно сказать ей: перестань быть голубоглазой. Неестественно иметь такие синие глаза.

– Мы смотрим на Париж другими глазами.

– Это как же?

– Мы смотрим на него из глубины веков.

Вуаля.

Но ведь понятно, что он имеет в виду. Было-стало. До и после. У нас этот разлом – 1917 год. «Если каждую жертву российского коммунистического режима почтить минутой молчания, планета погрузится в тишину на 118 лет». (А если представить, что коммунистические идеи победили бы во Франции, получится как раз практически все её население, шестьдесят два миллиона человек). Надо будет спросить капризулю, какой год он считает роковым для Парижа. Злиться на него Марин не могла. В этом le snob parisien intellectuel она встретила как раз сочувственного и свободомыслящего человека.

– Скажи, но ведь у коллаборации был хоть один плюс? Можно сказать, что коллаборационизм спас всему миру Париж?

На залитой солнцем многолюдной лужайке перед Лувром, где они уничтожали багеты с ветчиной между двумя лекциями, привалившись спинами к раскалённому бедру одной из Майолевых Дин Верни, а в широком небе, как в открытом море, сновали белые моторки самолётов, оставляя за собой пенные следы, её друг внезапно с усилием проглотил вставший поперёк горла хлеб и поднял на неё взгляд, полный слёз:

– Думаю, это получилось случайно.

Если бы только было можно разложить кипящий поток лавы жизни на маленькие, понятные, быстро остывающие, не обжигающие частички! Он, конечно, не знал, как называется поверхность шара изнутри, и не смог бы внятно объяснить свой умственный трепет перед одновременностью всего, беспрерывно происходящего в мире, и потому знал одно: огромную, вот эту всецелую реальность ни в коем случае нельзя даже пробовать воспринимать в её одновременности! Ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах, никому.

А надо просто раскладывать на малюсенькие пиксели свою личную, довольно-таки крошечную действительность и идти по ним, как в детских раскрасках, где малышам предлагается соединить между собой отдельные точечки, чтобы в пустыне белого листа проявился некий силуэт.

Как чувствует себя червяк внутри огромного августовского яблока? Он и живёт в нём, и питается им, и восхищается его целокупностью, – если червяки способны восхищаться. Но вряд ли пытается осознать огромность плода, где ему выпало оказаться и пришлось себя обнаружить и осознать. Он тихонечко прогрызает свой путь, чуть-чуть больше себя самого в сечении, и ползёт сквозь душистую сочную действительность, оставляя за собой лишь микроскопические следы фекалий, и так – пока не умрёт.

И нет ему никакой разницы: висит ли его яблоко на веточке, как оно произошло и развивалось, наливаясь волшебными соками собственной спелости, в которых он, собственно, и купается, и висит ли оно в бескрайнем, как Вселенная, яблоневом саду, и есть ли в других яблоках, что как золотые, зеленоватые или красные планеты замерли в воздухе лета, другие червяки, – то есть обитаемы ли они, эти другие яблоки? Как нет ему дела, если яблоко сорвалось из-за собственной зрелой тяжести и как раз сейчас летит вниз. Или, пав, лежит уже в шёлковой травке, во влаге росных утр и ночей, и гниение его, его исчезновение – лишь вопрос времени, ближайших двадцати-тридцати дней.

И уж конечно, тем более он не задумывается, есть ли после исчезновения другая жизнь? А переродится ли он, червяк, в человека? Или, может быть, в птицу? Клюнувшую его родное, такое сладкое, яблочко на вершине планетарного дерева сильным чёрным носом и тем самым ускорившую его падение в пропасть…

Ни о чём таком ни один червяк даже не помышляет.

Как и человек – во всяком случае, такой, как сейчас Дада: так и не окончивший университет, не получивший диплом мастера, не обладающий никакими особенными сверх талантами и совершенно одинокий внутри своего яблока.

Тем поразительнее для него была вся эта история с Ловцом, особенно теперь, когда он проговорил вслух многие свои опасения и страхи, обсудил с Марин невероятные возможности этого немыслимого сюжета и ворочался без сна, ожидая визита её приятеля, согласившегося посмотреть его компьютер.

Русский еврей по имени Шурик оказался большеносым узколицым лысоватым молодым человеком с лёгким расстройством аутического спектра: почти не говорил, не встречался глазами ни с кем без посредства монитора и был очевидно умён.

Марин щебетала на русском, слегка даже, как показалось Дада, заискивающе, обращаясь к длинной спине Шурика, выложившего на стол рядом с компьютером Дада свой комп и множество каких-то приблуд.

Грохоча дверцами и посудой, она приготовила на маминой кухне ужин, и вкусные запахи живой пищи заполнили вакуум квартиры. Домашняя еда, как раньше, прыскала соком под ножом, шипела на сковородке, томилась на маленьком огне и жадно уничтожалась с красным вином и тёплым хлебом. Дада блаженствовал: когда последний раз у него были гости? Даже не сразу и припомнишь: ещё до болезни мамы приходили однокурсники.

Вот бы этот Шурик нашёл Ловца! Тогда Дада сказал бы Ловцу спасибо: вот, погляди, какие благодаря твоим хитростям у меня появились друзья, Марин – Прекрасная, и Шурик – Умный… Он быстро опьянел, у Марин на щеках тоже пылали винные розы, и только Шурик поглядывал на них искоса внимательными умными глазками и продолжал на нескольких мониторах отслеживать бегущие размотки недоступной никому из присутствующих, кроме него, информации.

66