И она успевает понять не словами:
– Это была не лунная пудра… это была слюда счастья, Жан-Люк.
И сюда его привело только чудо.
Иначе и быть не могло.
И раз он, так уж вышло, был вором, однажды его поймали.
Его и ещё двоих, друг друга они не знают.
Он видит этот день как сегодня.
Их взяли прямо на кражах, не отступишься, поймали за руку.
И теперь эту руку кладут на тёмный от крови прежних воров спил полешка.
Толпа собралась посмотреть на них. Ему не страшно, ему стыдно.
Впереди толпы дети: это им наука – как хочешь, а чужого не бери.
Он успевает подумать, что останется же вторая рука. Можно ею научиться всё делать, что раньше делал правой…
Правое запястье исчезает.
Слышен крик со-подсудных воров.
Он думает, что всё кончилось, и начинает с облегчением ощущать боль.
Но неожиданно осуществляющие справедливое наказание мужчины берут их левые руки и кладут на мокрые от крови спилы полешек.
Он с ужасом в оцепенении смотрит на свою последнюю руку.
Взмах блестящего широкого лезвия – и левая рука тоже легко отламывается.
Шесть смуглых мужских ладоней лежат в сухой пыли.
Эта пыль и песок вокруг них собираются в тёмные шарики.
Нас отводят в тень и бросают нам тряпки.
Очень больно перевязывать только что отрубленные руки без рук.
Мы помогаем себе зубами и друг другу, поэтому наши лица в крови.
Кровь мешается со слезами.
Примотав кое-как кульки к культям, в полуобмороке прислоняемся к мозаичным стенам, закрыв глаза.
Пока один из нас не говорит, всхлипнув:
– Если бы я знал, что попадусь, лучше бы перетерпел голод, и вернулся в свою деревню, и работал бы за хлеб.
Второй молчит, думает:
– Если бы я знал, что попадусь, лучше бы перетерпел холод, и пошёл бы в город, и работал бы за крышу над головой.
Я открываю зажмуренные от боли глаза и понимаю: знай я, что мне отрубят руки, я бы попросил, чтоб лучше отрубили мне ноги. И я сидел бы тут тихонечко, в тенёчке, под высокой стеной, и вытирал бы слёзы, вытирал бы слёзы плачущим.
Всем, любым.
Пока не умер бы.
Тут и происходит чудо: только я произношу эти слова вслух, у меня появляются мои руки! Мои корявые жёсткие ладони с худыми пальцами и поломанными ногтями, чёрные от въевшейся бедности. И, поражённые не меньше моего, ко мне приближают свои заплаканные взрослые лица мои безрукие воры. Я подвигаюсь к ним на ягодицах, ног-то у меня теперь нет по самые клави, и ласково отираю руками их слёзы, их пот, кровь и грязь с обоих лиц, голодного и холодного.
Чудо само заявляет о себе, и я лишь сижу в тенёчке и отираю слёзы всем плачущим, кто идёт под утешение моих чудесных, возвращённых Богом рук. Это нескончаемая череда: они идут из тьмы веков, убитые и замученные, женщины и мужчины, дети и старики. И из настоящего. И отовсюду. Они не стесняются своих слёз, ибо мои руки возвращены мне чудом, и это уже не руки недостойного вора, уже не мои руки.
Сам Всевышний утешает их и отирает их слёзы. Их поднятые к Нему лица озарены.
Я не ем и не сплю неделями, это как марафон. У меня есть карманный календарь, это пакетик с таблетками: одна таблетка – один день.
Я знаю свои дни на ощупь и на вкус, и они дают мне силы не смыкать глаз никогда и видеть чёрный мир как он есть, его неверную подноготную.
Когда пакетик опустеет, я сделаю то, зачем я здесь.
Я только хочу доставить им утешение.
Я должен.
Я хочу, чтобы их мёртвые рты улыбнулись.
И мой календарь уже почти пуст.
Поэтому эти руки сейчас поправляют на впалом животе ремень, я выплёвываю кат и улыбаюсь.
Я ласково оттираю им слёзы и вхожу под своды вокзала, огромного, как Айя София, где утренняя толпа чудовищ растекается на несколько линий метро и PEP.
И они заходят со мной.
В каждом городе есть тайные углы, в старом городе, сообразно прожитым векам, их много. В Париже тайна может бежать перед тобой, может прятаться от тебя, заманивать, как болотный огонёк или красавица, которую ты вроде бы нагнал, – глядь, а она уже памятник! Посмеивается с высоты постамента над одураченным тобой.
Никто не знает этих углов и тайн всех и сразу: одни известны памятливым старожилам, другие внезапно открываются впервые приехавшим туристам, иные ведают экскурсоводы с написанными путеводителями, ещё какие-то хранят ночные парни с баллонами краски и бесприютные наркоманы. Множество городских тайн знают убежавшие из дома дети и потерявшиеся старики, следователи отделов убийств и пожарные.
Но никогда не сложить эти углы и тайны вместе: как рецепты неповторимых ароматов, составы драгоценных лекарств или пропорции божественных амброзии, их всегда по частям знают разные люди. Каждому известен лишь один тайный ингредиент, и никто никогда не владеет их секретом целиком.
Одной из таких тайн и владел Маню.
Непонятно, как – метафизически? – но в Париже продолжают невидимое присутствие прежде населявшие его люди. Утром и ночью, вечером и днём улицы, сады и бульвары Парижа полны не только сегодняшними прохожими, но и всеми его прежними жителями, поклонниками, обожателями и сектантами.
Наступает каждый божий день. Погода склоняется над этой чашей – Парижем, над королевским сервизом – Парижем. И уверенно пренебрегает приготовлением утренней каши.
Сразу мешает из немного солнца в холодной воде и отблесков крыш, и пятен зеркал, и света из глаз, и повсеместных волн стекла и, главное, из отражений всего во всём, зрительную симфонию или визуальный пунш.
Так устроен город, само его пространство.
– Да ты сама как-нибудь проверь, поэкспериментируй. – Они присели отдохнуть на террасе кафе, попросили пиво и лимонад, и Маню решил растолковать мадам Виго хитрости чтения Парижа по оптическим нотам, раз и навсегда.