Первым делом он, разумеется, собрал в отдельный деревянный сундук папенькины горгоньи головы – предмет его жесточайших детских тревог и страхов, ещё бы: в воображении маленького Хинча они были головами гидры – прародительницы всесильной Объятельницы…
«Как странно устроен человек, – весело думал мистер Хинч, поочередно бросая в рот ягодки то красной, то чёрной смородины и поглядывая на гипсовых, бронзовых и хрустальных змей, выглядывавших из разных углов сундука. – Мог ли я когда-либо подумать, что из всех богатств отцовского собрания захочу забрать некоторые книги, альбомы, дилерские каталоги да вот эти, вполне себе уродливые, артефакты? Удивительно».
С ещё большим изумлением он обнаружил в прикроватном бюро миссис Хинч свои собственные фотографии, несколько отписок на Рождество и открытку на День матери с лаконичным восклицательным знаком. Само бюро тоже было вполне потрясающим портретом владелицы: словно бы так же больше всего на свете желая только нравиться, как и хозяйка, на каких-то бронзовых каблучках-колесиках на ножках, всё в брошечках – розочках-маркетри по столешнице, внутри оно скрывало капли от старости и пыльную аптечку-таблетницу на неделю.
Там же он обнаружил крошечную вырезку из журнала «DiC», о которой даже не подозревал, где шикарный, печальный и значительный мистер Хинч-мл. словно бы из чёрной с золотом парадной рамы, монументально выступал из двери «LA FLEUR MISTIQUE», окружённый цветами и их бликующими отражениями в витрине. Подпись гласила: «Только истинный француз может стоять по колено в букетах и выглядеть при этом недовольным, как на собственных похоронах!»
Но и это были ещё цветочки.
Придирчиво оглядывая довольно симпатичный узенький буфетик на родительской кухне, который всегда ему нравился, Доминик прикидывал, стоит ли ему затеваться с транспортировкой из-за него одного или уж бог с ним – пусть стряпчий продаёт всё как есть и на сколько-то вечную память ему на счёт поступит достаточно значительная сумма?..
Он потеребил внешние накладки на дверцах верхней части буфета, в форме жарко-медных с прозеленью русалочьих фигурок, предмет многих его серьёзных анатомических изучений в раннем возрасте, когда про женские груди всё здесь было достаточно наглядно, а вот что находится под рыбьими хвостами, он так и не смог себе даже представить, выдвинул разделочную дополнительную полку – очень удобно! – и присел на корточки, распахнув нижние дверцы. Из дружелюбно раззявившегося нутра ударила волна новогодних сладких запахов: ванили, корицы, мандариновой кожуры, гвоздики, мёда.
Банки со всей этой гастрономией выстроились на первой полке, и Доминик невольно улыбнулся, припомнив, как мальчиком медлил, заплетая ноги, вокруг заветного буфета перед Рождеством, ведь именно здесь мать прятала вызревающий несколько недель кекс, и золочёные грецкие орехи, и конфеты, и множество других угощений для гостей, приходящих к ним на праздничный ужин.
На нижней полке стояли пустые бутылки, что вообще на миссис Хинч никак не было похоже. Прежде чем он закрыл дверцы русалочьего буфетца, взгляд зацепился за чёрную, от руки, надпись на этикетке, и, на свою голову, Доминик взял первую пустую бутылку в руки.
Когда умер отец и через некоторое время мать внезапно приехала навестить его в Париж, он, раздосадованный бесцеремонным вторжением, – ну а кто предупреждает о практически недельном визите всего за сутки? – однако попытался соответствовать своим собственным стандартам поведения и делал то, что, по его разумению, было должно исполнять в заданных обстоятельствах.
Они гуляли, сходили в Орсэ и Лувр – навестили основные фонды, отужинали в нескольких первоклассных ресторанах, то тут, то там присаживались в кафе на террасах, лакомились в именитых кондитерских.
И все эти пять дней визита Доминик, светски улыбаясь на благодарные восторги свежеиспеченной вдовы, которая всегда, как выяснилось, «обожала» Париж, с ужасом гадал: неужели теперь ему придется корчить из себя любящего сына? А ей – любящую мать? О ужас, о кривляние, о пошлость! И с перекошенной от отвращения к подобной перспективе физиономией мистер Хинч, промокая усы белой накрахмаленной салфеткой и пряча под ней гримасу негодования, протягивал руку к следующей устрице и умоляюще заглядывал в перламутровый, с ресничками, предсмертный глаз, прежде чем выпить её.
И вот тогда, в одной из этих рестораций, миссис Хинч впервые попробовала и полюбила выдающийся сотерн «Шато д'Икем».
Доминик прекрасно помнил, как отправил первую бутылку этого сладчайшего вина в подарок на рождение, отправил немного загодя, как бы предупредив само возникновение идеи ехать праздновать к нему. Мать была тронута и позвонила, чтобы выразить благодарность: и букет, и подарок – выше всяких похвал!
Отношения, было опасно накренившись, без лишних слов вернулись к дипломатическим и светским: то, что надо. Так и повелось: на день рождения 17 февраля в Лондон в компании с букетом цветов отправлялась бутылка любимого сотерна, и до следующего дня рождения мадам Хинч в жизни мистера Хинча-мл. не появлялась, а визиты вежливости оговаривались за год вперёд.
И вот перед ним в детском рождественском буфете эти семь пустых бутылок из-под сладкого вина, стоят, как группа прозрачных пилигримов. На этикетке той, которую он схватил первой, аккуратным почерком чёрными чернилами выведено: «02.17.1999 Прислал сын Доминик. Ужин с Тони и Джанет Тернер».
Озадаченный, но уже всё понявший, мистер Хинч хватает следующие две бутылки, и следующие, и следующие: на каждой этикетке педантично записан год, когда пришёл подарок на день рождения, и с кем именно была распита бутылка. Имена каких-то стариков – друзей матери, то повторялись, то совсем новые имена оказывались на этикетке. На последней бутылке миссис Хинч собутыльником называлось только одно имя: Чарльз Диккенс. Означало ли это, что незадолго до смерти она сошла с ума или совсем наоборот – что последний день рождения она отметила с наилучшим из возможных визави – с книгой?