Подробные, анатомически точные бабочки и мотыльки со старинными вышивками на громадных створчатых крыльях, стрекозы с аметистовыми глазами, три поблескивавших агатовыми лапками жука в широких шляпах, длинных пиджаках, один из них держал фонарик с зажжённой внутри свечкой. Несколько пчёл с тельцами из камней засахаренного янтаря и прозрачными слюдяными крыльями, словно из застывшего на солнце мёда.
Это были предметы высокого искусства, выполненные с большим вкусом и преображенной достоверностью. Казалось, что сейчас они встанут, подскочат, взлетят – и исчезнут.
Между игрушками было много живых цветов, что придавало всему зиккурату обличие странного надгробия, от которого сжималось сердце.
Но венчал застолье, как вешают на иной парадной стене голову оленя, явно антикварный портрет нарядного, в галстуке-бабочке, жизнерадостного зайца в пенсне и с курительной трубочкой в зубах. Он ободряюще улыбался с перекрестья стеклянной входной двери в дом.
Пенсне!
И она поняла всё.
Конечно, она не знала мотивации, не знала, зачем он хотел показать ей всё это, привести девочку сюда, к этому столу с малюсенькими угощениями и всеми этими изумительными мерцающими игрушками, но было совершенно очевидно, что вся многодельная инсталляция – и не забыть букетики в конусах для мороженого! – сочинена для и за ребёнка, а никак не против него.
И женщина, закинув широкий ремень сумки с тетрадью на плечо, вытянула из кармана джинсов телефон и начала судорожно, но очень подробно фотографировать в наступающей темноте всё, что увидела.
Ждущую своего создателя красоту.
Для того, чтобы выпасть из карты памяти мистера Доминика Хинча, требовалось всего ничего. Просто махнуть на себя рукой, перестать недоедать ради приличной обуви, сменить светлый чесучовый костюм а-ля Марлен Дитрих с широкими штанинами и идеально посаженным пиджаком на джинсы и футболку, и всё: ты невидим для него. Выпадаешь из контекста выстроенных им пространств раз и навсегда.
Сразу после крушения, которое он потерпел, заявившись в «La Fleur Mystique» – боже, что за идиот! шампанское! духи! задрал майку! я вёл себе как… кокотка! ещё бы отсосать предложил… и кому? богу! – Жан-Люк мгновенно опустился, так сразу целиком с головой погружается в воду, казалось бы, только что виртуозно скользивший по волнам за катером водный лыжник, трюкач и эквилибрист, если внезапно лопнет трос, соединяющий его с буксиром.
А буксиром мечты Жан-Люка был мистер Хинч.
Неузнаваемый, избавившись от блондинистой бороды, он обнажил свою полупрозрачную долгоносость, тонкогубость и тот склад образцового для аскетичных чёрно-белых фотографий лица, что позволяет проследить любой из оттенков невротизма, как по учебнику.
В ритмической и пропорциональной взаимозависимости, какой-то словно бы даже музыкальной, находились все части этого целого: линия рта с линией подбородка, углы скул спускаются к углам губ, рисунок бровей рифмуется с верхней губой – всё в этом лице было пленительным, включая отдельные веснушки, на солнце появляющиеся почему-то ближе к вискам. «Музыкальность» лицу юноши придавали закрученные, как скрипичный ключ, вензеля светлых кудрей.
Но на самом деле он просто был точной копией своей матери, зеленоглазой дождевой струи Зоэ, и вполне вероятно, приди он к мистеру Хинчу без модной тем летом бороды, исход роковой встречи был бы иным.
Да, вот так просто.
Утратив надежду, Жан-Люк изнемогал от самого себя. Презрение, отвращение, отторжение своей никчёмной личности выражалось в полубезумном существовании эти последние два месяца, прошедшие с провального визита к мистеру Хинчу. Благо, всё ещё длилось и медлило лето, и он мог ночевать то на улицах, то оказывался в каких-то сквотах, то в чьих-то постелях, не давая себе особенного труда даже пытаться вникать, каким скотом может с удовольствием стать самый приличный человек, если у него появится для этого уважительная причина.
Он почти вжился в роль глухонемого, так не хотелось вступать в разговоры со случайными соседями по скамейке на бульваре или матрасу в заброшенном здании.
Всё равно, если он не был пьян в стельку, ноги сами приносили его или к цветочному магазину, или к террасному дому: в квадрант, ареал обитания мистера Хинча. Ничто другое и никто другой не были интересны ничуть.
Сколько раз, незамеченный – что было нетрудно, он оставался в закрытом на ночь парке и жадно смотрел на горящие окна, представляя, как прекрасно они могли бы жить вместе – и дружить!
Он смотрел на домик и садик с газоном не больше игрового поля бильярдного стола так же зачарованно, как четырнадцать лет назад смотрела на макет мезонина поверх готического буфета его мать. И вот: он тоже видит, как мечутся тени за прозрачными занавесками, как здесь выключается, а здесь – включается свет, как оттуда доносится музыка, всегда какая-нибудь минорная классика, делающая его мечту уже окончательно недостижимой, обречённой.
В какой-то момент вечера в садик выходил и сам хозяин, полить растения или накрыть на ночь стеклянным колпаком какого-нибудь мерзляка, или просто посидеть в розвальнях укрытого пледами садового кресла. И тогда сердце Жан-Люка грохотало с таким боем и такими переливами, как немой кенар или соловей, какой запеть был не способен, но мог ритмично биться изнутри о свою грудную клетку.
Он и сам не знал, чего выхаживает и высиживает. Чего снова ждёт?
Уже и сентябрь проваландался по Парижу, уже заканчивался октябрь, давно после лета вернулась в город и вошла в свою обычную, будничную колею каждодневная жизнь, совсем скоро зарядят дожди, станет холодно, скамейки под утро будут покрываться изморозью.