Как всё это ужасно: сколько трагедий ждёт самого обычного человека за жизнь, даже безо всяких войн и диктатур, террористов и убийц. Просто одно то, что мы люди, делает нас уязвимыми и создаёт сценарий, календарь потерь и утрат. Всем придётся хоронить своих мёртвых, хорошо, если вовремя, как положено.
– Тётя Аня? – Марин обняла её за плечи. – Поедемте домой? Лью уже, наверное, волнуется.
– Да. Что тут скажешь…
Женщины встали. Обе Анны оглянулись на тёмную громадину госпиталя через дорогу. Где-то там, среди прочих, тускло светилось окошко, где, удерживаемый пуповиной для капельницы, в открытый над Атлантикой космос выходил Маню, и, кто знает, может быть, именно сегодня наконец спасал всех: всех, не только Паулин и Элиз с мужем, и не только своего драгоценного Бонбона с сестричками, его застенчивыми пышноволосыми рыжулями трёх лет… Но даже и всех пассажиров, и экипаж рейса, маршрут которого для большинства людей в мире звучал как мечта.
Они обнялись.
С хмельной лихостью Марин вскинула вверх руку, и такси моментально остановилось у её ног.
Парковый служащий выразил лицом сожаление, но непреклонно показал, что пора на выход, куда уже ушли зеваки, и лохматый парень с птичьей клеткой, и маски, не знавшие, что их четвёртая подруга задумала преступление, сели в небольшую машину и умчались. Пора было выйти за ворота, куда уехали и полицейские, и карета скорой помощи с китом на носилках и его спутницей в сопровождении девушки с белыми волосами.
И куда увезли его тело.
Ночной парк взбил венчиками крон темноту до густой устойчивой тьмы, фонари не горели, но в свете луны и мечущегося луча прожектора Эйфелевой башни на дорожке, куда упал Виски, сейчас лежала глубокая, как ущелье, узкая чёрная тень старого дерева с обрубленными ветвями. Беке подумала: оставил бы ты меня здесь, дай мне лечь в эту тень и ждать утра. Завтра здесь поедут детские велосипеды и побегут кроссовки бегунов.
Ничего не останется от этой сажи на асфальте…
Она прошла к выходу, обронив картонку с телефоном.
За спиной лязгнул замок.
Вот и всё?
Вдоль чёрных прутьев парковой ограды, четырёхгранных, как гигантские обгорелые спички, шагали пятничные компании и пары. Из-за стеклянных витрин ресторанов и кафе, с террас неудержимой пеной шампанского выливалась наружу безмятежная многоголосица жизни: смешивались звуки музыки и открываемых бутылок, лязг столовых приборов и шипение кофемашин, ночные влажные голоса женщин и неожиданный трезвый окрик официанта. Беке едва не столкнулась с квадратной корзиной мрачного продавца дежурных розовых букетов, какие навязывают подвыпившим парам дарить их прямо за столиками с едой, и молча обошла его.
Она уже, оказывается, миновала три станции метро, надо свернуть к дому.
По узкой улице между домами с распахнутыми окнами – где тоже жужжала и гудела жизнь, откуда клубами вываливались сигаретный дым, запахи и возбуждение многолюдных домашних вечеринок, рок-н-ролл или шлягеры, где хохотали девчонки с пунцовыми щеками и неестественно басили обнадёженные обилием алкоголя юноши, а на узком балконе, посреди ещё не убранных на зиму растений в кадках, за ужином восседали чинные молодожёны, – Беке шла, как сквозь строй хлеставших её плетей. Ей хотелось останавливаться у каждого такого окна и библейски воздевать руки, и кричать, как зовут в окна в детстве, на пределе громкости, но вместо «Выходи!» кричать «ЗАМОЛЧИТЕ! ЗАХЛОПНИТЕ ОКНА! ВЫКЛЮЧИТЕ СВОИ ПЕСЕНКИ! РАЗБЕЙТЕ СВОИ БОКАЛЫ! ЧЕЛОВЕК УМЕР! ЗАТКНИТЕСЬ ВСЕ!».
Они вынимали ей сердце, вырывали его, они пили его и ели его. Они смеялись и переглядывались, курили и танцевали, и, незримо для окружающих, тайно ласкали друг друга, и знали, что скоро лягут вместе в постель, потому что завтра суббота, шабат шалом, зажигайте же священные свечи.
«Они» делали всё то же, что раньше делали и они с Виски.
В ноги ей ткнулась какая-то подслеповатая низенькая собака, и Беке отвела пылавший взгляд ото всех этих, с обеих сторон, громких окон, полных весёлых равнодушных мучителей. Улица вынесла её на скрещение ещё с одной такой же маленькой улочкой, общий треугольник между ними был плотно заставлен припаркованными на ночь мотоциклами, оставалось место только деревцу в чугунной розетке поверх корней и двум скамейкам друг напротив друга. Одна была занята, на ней лежал и пел какой-то человек, и Беке с усилием посмотрела на пару метров левее: свободна. Она доковыляла до неё и рухнула без сил, тоже укладываясь навзничь. Почему бы и нет, если всё уже вот так.
От накатившей удушающей горестной ненависти, такой же несправедливой, какая убила Виски, Беке наконец заплакала. Едва она закрывала глаза, как охватывающий его огонь снова ослеплял её и обдавал гудящим жаром, и она видела движение руки, взлетающей вверх, пылающей: тень этого взмаха в наивной попытке заслониться теперь останется на стене её памяти навсегда.
Что и когда теперь потушит это пламя во мне?
Человек на соседней скамейке пел на арабском, хорошо, что она не понимает слов, вполне достаточно этих бесконечно длящихся звуков, по барханам, то выше, то ниже, переходят караваном бескрайнюю пустыню… Как это заложено в них? Шёл-шёл, устал, прилёг, попел, подремал, встал и пошёл дальше… Кочевник дома везде. И хорошо, что я последовала его примеру, так бы сразу мне не дойти.
Она снова мысленно оказалась в парке. Как будто стала безумной домохозяйкой, что каждую секунду бегают проверять на кухню, готово ли мясо в духовке. Неужели теперь всегда будет так: на сетчатке сохранится пылающий друг и закроет собой весь не пылающий мир? Виски, сгинь, перестань, представься мне прежним… Собой! Вернись.