И отдельно у Неё там хранились непрожитые жизни миллионов убитых другими людьми людей.
Каждый, кто хотя бы впервые услышал о смерти, – уже немного мёртв, хи-хи-хи.
– На что похожа непрожитая жизнь убитого человека? Ща.
Вот: об этом тебе лучше послушать Мой личный Реквием! Дай-ка я подкручу громкость чужих страданий в твоей душе. Вот. Он не замолкает ни на минуту. Это фон всего. В этом всемирном симфоническом оркестре вот какие у меня подобраны инструменты: плач и рыдания, всхлипы и скрежет зубов, крики ночных кошмаров, вопли невыносимой боли, муки голода, терзания жажды, последний взгляд идущего на казнь, долгое одинокое умирание, шаг с крыши, поиск глазами крюка, скольжение петли вокруг горла, хлад сиротства и вдовства, ужас незнания о судьбе потерянных близких, все до последнего последние вздохи, треск раздираемой собственными ногтями кожи на своём лице и шорох сыплющегося на головы пепла.
Мои сокровища невыразимы и непередаваемы: каждый может прочувствовать их только лично.
Или уж Я, забравшая личность, – Себе. В Моём мире время измеряется не часами, а безднами.
Маленьким Доминик Хинч выгибался дугой или змеился молнией, пытаясь вырваться из объятий Объятельницы.
Она ослабляла хватку, и паралич, не дававший в яви сделать ни единого движения, отступал от него. Впереди был день, когда Доминик должен был обдумать показанное ему ночью, клюя носом, не слыша учителя, не отвечая на подначки одноклассников.
И за несколько часов до отхода ко сну он снова начинал нервничать: пора.
Пора в постель, и мама была неумолима.
Сбивчиво и стесняясь, он пролепетал отцу, прикрывшему каталог «Arms and Armour Collected and Offered for Sale», который изучал с карандашом в руке, об Объятельнице.
– Прекрасно тебя понимаю, друг мой, – бодро ответил мистер Хинч-старший. – У меня тоже в детстве был свой любимый кошмар. Мне казалось, что из-под кровати родителей каждую ночь вылезает огромный крокодил и при этом жуть как скрежещет когтями по полу! Но выяснилось, что это твой дедушка так храпел. Ха-ха-ха!
– Ха-ха.
Мистер Хинч-старший посмотрел на сына поверх черепаховой оправы очков:
– Но ты же понимаешь, что никакой «объятельницы» не существует? Надо просто на секунду открыть глаза и повернуться на другой бок, и всё.
Видя, что его увещевания не достигают цели, Хинч-отец предпринял заключительную попытку, нетерпеливо глянув на недочитанный разворот последних выставленных на завтрашний аукцион предметов. Положив руку на плечо сына, он объяснил:
– Пойми: вот некоторые дети придумывают себе воображаемого друга. А ты себе придумал воображаемого врага. Положим, в детстве и те, и другие могут некоторое время казаться очень настоящими. Но лучшее, что мы можем сделать, – это поскорее повзрослеть. Понял?
– Понял.
– Ну ступай.
Доминик поплёлся к себе в комнату, накинул, как мантию, край зелёной портьеры на плечо, и, прижавшись лбом к окну, глубоко задумался.
Но ведь даже «воображаемый» друг – это прекрасно!..
Вот кто поможет ему справиться с Объятельницей.
Мистер Хинч оглядел узенькое темноватое помещение: окошко напротив под потолком и, как флюс, всё необходимое по левой стене.
Он обожал «De profundis» и сразу решил, что тоже станет каждое утро делать влажную уборку своего узилища – если только его не отправят домой.
Унитаз, раковина с краном, каменная отгородка по пояс, заштукатуренная и покрашенная масляной краской. За перегородкой на нелепом постаменте – лежак, обтянутый чем-то вроде скользкого линолеума. Свет в камере временного содержания не гасили.
Он снял ботинки и бархатный сюртук, из которого получилась прекрасная мягкая подушка, и возлёг на жёсткий топчан. Прямо у него над головой оказалась вентиляционная дыра, вокруг которой к нему в свою очередь приглядывались клопы. Хорошо, что ему вернули пенсне, хотя сначала забрали вместе с ключами и ремнём от брюк.
Как и все, он бывал в музее Консьержери, но и не предполагал, что и по сей день королевская тюрьма выполняет свои непосредственные задачи. Поэтому, находясь с момента своего ареста в странном, несколько приподнятом настроении, он с восторгом узнал въезд с набережной Сены во внутренний двор дворца и проводил глазами фонари и толпу на мосту.
И беседа со следователем в участке, куда его привезли из парка, и дальнейший переезд на автомобиле в сопровождении трёх дам в форме, и вот – музейная тюрьма при Дворце правосудия, где завтра судья решит, насколько велико его преступление – отпускать ли его домой или уж упечь как следует, и местный доктор, кинувший на него внимательный взгляд и спросивший: «И что мы принимаем, такие красивые?» – всё это казалось мистеру Хинчу сновидением, где он находился постольку-поскольку и в котором от него уже ничего не зависит.
– Прошу прощения? – переспросил он тюремного врача, не поняв вопроса.
– Что употребляете? Кокаин, амфетамины?
– Ничего…
– Ну как же ничего, – развеселился доктор. – Когда последний раз вы спали?
Мистер Хинч развёл руками и глубоко задумался, что ответить.
Сейчас, вытянувшись на скользком топчане в камере, похожей на купе с собственным туалетом, поглядывая в забранное решёткой окошко под потолком и на клопов-попутчиков, он ощущал только непреодолимое желание заснуть: Объятельница сюда входа не имела.
Но при том ему так хотелось насладиться этим!
Уже с мгновения, когда к нему, чтобы отобрать младенца, протянули руки, появившиеся словно из яви параллельной реальности, он почувствовал, как Объятельница отпрянула.
И весь дальнейший квест с дамами-полицейскими, доктором, принявшим его за наркомана, и камерой-купе, – словно скорый поезд увозил его от Неё.