Ребекке было, что дипломатично называется, сорок-плюс, но на самом деле никто никогда не знает точного возраста этой категории ухоженных ведьм. Её чёрные, очень густые волосы были собраны в тугой короткий хвост, как пушистый помазок для пены или кисть для японской каллиграфии. Длинная, почти равная высоте лица, тонкая шея, смуглая, словно с растворяющимся по возвращении из отпуска загаром, кожа, острое лицо с высоким круглым лбом. Таких женщин приятно представлять на берегу моря вечером: как она идёт в подвернутых брюках, загребая узкими ступнями мокрый песок, след сразу заполняется послушно следующей за ней волной. Спрятанное наклонённой низко шеей остроскулое прямоносое лицо – никогда не известно, о чём она там себе думает, украшая собой и символизируя, что всё у тебя отлично: море, закат, красавица – всё отлично, Виски, ты крут…
– Извините? – переспросил он, поняв, что провалился в картинку с ней на берегу и на мгновение выпал из действительности.
– В чём суть происходящего? Не понимаю, почему все так орут?
До конца состязания оставалось совсем немного, публика свистела и вопила в поддержку, диджей увеличил звук драматургически подходящей нагнетанию страстей музыки.
Он наклонился к её уху и стал быстро объяснять, стараясь почти касаться, но не касаться губами её кожи:
– Правила, как на ринге: девяносто минут, два одинаковых листа у каждого графика, одинаковый набор маркеров. Победителя выбирают по ору публики, для этого есть пара судей.
– Как – «по ору публики»?
– Натурально: децибелы измеряются. Так что если вам кто-то из них понравился, кричите как можно громче!
Она засмеялась, откинув шею и блеснув влажными белыми зубами.
– Уж я постараюсь!
– Выбрали?
– Я всегда сразу знаю свой выбор, – ответила она.
Виски понимающе поднял брови и иронично покивал.
– А вы разве нет? – зеркально отразила она и брови, и иронию.
– И я… Да, обычно сразу, – согласился он и поцеловал эту шею за ухом.
Они не стали тратить время, тем более что выбрала она фаворита, на которого изначально ставил Виски. Пробившись к выходу, сели в машину и уехали, раскрыв до упора окна для ветра, который ощутимо, как шёлковый шарф Айседоры Дункан, обвивал их шеи и головы, перемешивал волосы и дыхания, дымы сигарет, голоса и молчание, превращая в любовников Магритта.
Полинезийская жара ночью встала и ушла в Сену, не оглядываясь, туманом поплыла впадать в Ла-Манш. Воспрянувший город тут же заполнился счастливыми людьми: можно было дышать, идти, смеяться. Есть еду! Так радостно горели фонари! Улицы, набережные, все террасы кафе и ресторанов принимали оживших прихорошившихся посетителей, бодро гремели ножи и вилки, звенели бокалы с вином и водой. Неясные всполохи на востоке и внезапные порывы сильнейшего ветра обещали ночную грозу.
Возбуждённые от радости люди крутили головами и втягивали ноздрями пронизанный озоном воздух, как собаки или лошади. После изнеможения часов дневного пекла теперь хотелось что-то срочно сделать, куда-то бежать, разрешить какие-то важные, давно мучительные вопросы, принадлежать кому-то без психологического торга или от кого-то освободиться без прощальных упрёков. Женщины преувеличенно хохотали, мужчины преувеличенно иронизировали.
Люди жадно искали в толпах друг друга и многие находили.
20:47
Последние минуты перед первой в году грозой. В доме на срединном этаже окно распахнуто в обе створы в распор. В окне темно. Эта темнота клубится оттуда, как запах, как туман над водой, выплывает прямо в сумрак снаружи и смешивается с ним. В ней – в темноте и в нём – в сумраке есть человеческая гроза. В темноте этой комнаты тихо, но она не пуста. Так бывает тихо, когда пластинка уже кончилась, а любовь ещё нет. Любовникам приходится сдерживать себя, как угодно – но кричать-то нельзя, нельзя издать ни звука: окно ведь открыто!
Сейчас две этих темноты (и две этих тишины) – предгрозовая, уже раскатистая, и любовная – встретятся.
Ветер, клочья облаков и длинные контрастные полосы туч, суховеи лепестков, сорванных с цветения по скверам деревьев, кружатся, движутся, под ветром летят розовой позёмкой, заметают чёрную брусчатку, покрывают серый асфальт.
Волна влажной прохлады прокатывается по низу города: по спешащим пешеходам без зонтов, по старикам с собаками, по растопыренным красным крыльям террас многолюдных кафе. Они, словно курицы, прикрыли, подгребли под себя посетителей-птенцов – круглых пьяниц, как яйцо в подставке, ровно сидящих в креслах на улицах.
Взметаются салфетки со столиков, официанты в белых рубашках размахивают руками, пытаясь поймать их – получается, будто приветственно машут грозе: глубоким тучам, суховеям, ветру, высоте…
По пустой, пропетой, словно голосом молодого контратенора, сквозной улице проносится сияющий длинный белый автобус, прекрасный, как фетиш для фетишиста. Водитель – чернокожий парень с дредами, собранными в низко сползшую чёрную корону на затылке, танцует за круглым, метрового диаметра рулём, ему тоже нравится гроза…
Столик с моим бокалом наклоняется, отвлекая от роли самописца, в последний момент ловлю вино. Наша терраса общим вдохом втягивает воздух: небеса разверзаются, ливень рушится на матерчатые крылышки нашей курицы всем весом потемневшего неба.
И одновременно белая рука из темноты беззвучной комнаты на срединном этаже с грохотом закрывает белые ставни: лето в Париже началось.
Пусть и не навсегда.
Если представить вечеринку, приглашение на которую ясно бы указывало, что явиться гостям надлежит в текстовом формате, такая вечеринка в цифровой век выглядела бы так: задают тон – и их большинство – твиттер-сообщения, сто сорок знаков, в среднем пять-семь слов. Эти тусуются, подкрепляются, выпивают, отплясывают, оживлённо общаются, сплетничают, быстро лавируют внутри сообщества себе подобных, легко создают кружки и разрывают связи, общение не вызывает у них никаких трудностей. Они – основная масса, среда, в которую, как они сами считают, должны войти и по мере возможности вписаться все остальные.