– Самое главное дай скажу!
– Ну скажи, скажи.
– Но сначала мы войдём в дом. Не могу же я самое главное на улице говорить…
Она покачала головой. Как ни старались оба держать лицо, физиономии расплывались в глупых счастливых улыбках: так обычно и бывает, когда мужчине нравится то, что он видит перед собой, а женщине нравится то, что видит перед собой она. И удержать эти довольные и алчные улыбки они не могли.
В прихожей он тут же схватил её и прижал к стене и, сдирая куртку, отшвыривая заколку для волос, запуская руки под майку, удерживая тонкую шею, не давая ей уклоняться от своего рта, он чувствовал такое желание, что едва мог говорить.
– Так что «самое главное» ты хочешь сказать? – с силой упёршиеся лбами, они замерли в спазме остановленного ею объятия.
Он видел опущенные ресницы, тени от них на щеках.
– Ты уверена, что хочешь это услышать? – спросил он.
– Да. – Серьёзно ответила она.
– Ну ладно. – Он прижал её к себе, вздохнул и, словно набравшись решимости, сказал: – Я тут погуглил. Оказывается, в Тринидаде и Тобаго водится редчайшая орхидея-бабочка. Ты знала?
Беке отдернула голову назад и уставилась на него, пытаясь удерживать его руки, шарящие по её телу.
– Ты не знала? Ну как же: Oncidium papilion! Редкий, между прочим, вид! На грани исчезновения!.. Но у нас ведь есть одна, правда? И никуда не исчезнет? Тихо, тихо… Дай мне свою бабочку, Беке, вот так. Дай мне её.
Утолив первый голод, блаженствующий Виски полюбовался, как она с силой сжала и переплела ноги, и сказал:
– Во всяком случае – к эпизоду нашего знакомства – ты хотя бы точно можешь быть уверена, что мой к тебе интерес был совершенно бескорыстным и стопроцентно только сексуальным!
– Дурак, – пробормотала она, не открывая глаз, и он счастливо заржал.
Одна мысль, что он может потерять и её, приводила его в ярость, и ни о каких детях он не хотел больше даже думать. Но и она не мечтала о детях: ей нравилось быть ему и женой, и ребёнком – да хоть попугаем, в те несколько лет, когда между смертью Лью Второго и появлением Лью Третьего Антуан не решился в силу своего уже значительного возраста заводить птицу, живущую в среднем до 18 лет.
Поэтому Лью Третьего, копию своих предшественников, ему принесла она.
Они только узнали, что он болен, как долго и как именно будет протекать его болезнь. Ошеломительная невозможность отменить приговор, страшная, сама по себе убийственная жалость, которую они узнали друг к другу из-за предстоящего им, ненасытность их любви, которой оказалось мало и сорока лет, – всё это сводило с ума, как бы ни старались они и как бы у них замечательно ни получалось изображать сильных духом, спокойных и ко всему готовых людей.
Никто никогда не готов. И уж точно – никто никогда не готов посреди прекрасной жизни во взаимной любви в своём доме, увенчанном розовощёким неразлучником. Никто не готов к горю посреди счастья. Поэтому оно не спрашивает, а просто настаёт.
Пришла пора прощаться, и, как все любящие, Анн и Антуан плакали порознь, считая, что его или её слёзы ещё сильнее ранят вторую половину.
Вот после одной такой ночи, когда она услышала, как он давится слезами в ванной, и сама забилась под одеяло, не зная, не навредит ли ещё больше, если сейчас подойдёт и обнимет его, она отправилась на птичий базар, выбирать Лью Третьего. Чтобы Антуан никогда не оставался дома один и чтобы любимые птичьи повадки напоследок порадовали его.
Его не было дома, и она спокойно выпустила Лью из переноски в большую клетку. Насыпала ему какой-то зерновой смеси и уселась в кресле напротив немного передохнуть: да, и не отличишь!
Антуан вернулся из сквера, где играл со старыми друзьями в петанк, и не сразу понял, что изменилось: гостиная была озарена, а в зелёной тяжёлой вазе красовался многоцветный букет мелких цинний. Анн возилась на кухне с ужином и появилась в гостиной, когда знакомство уже состоялось.
Антуан сидел в кресле, повёрнутом вплотную к клетке, и смотрел на Лью Третьего. Лью Третий сидел в углу у пустой купалки и отворачивался от него.
– Как ты догадалась?
– Сама не знаю.
Через несколько дней Лью деловито перебирался на подставленный ему палец и словно бы жил здесь всегда.
Теперь, уходя, Анн знала, что мужу не совсем уж одиноко, пока её нет.
Операция на мозге – кроме страха, очнётся ли он после неё прежним, и если нет, то насколько значительными могут быть потери личности, но всё обошлось! – подарила им ещё почти целый год совершенно ясного общения, иногда они не могли поверить, что всё это на самом деле происходит с ними. Но еженедельные поездки на процедуры, приём зловещих лекарств, периодически потерянный взгляд Антуана или, напротив, погружённый в себя, – всё это не давало им забыть ни на день, что отсрочка, возможно, ненадолго.
Но вдруг безумная надежда озаряла какой-нибудь удачный обед с шутками и смехом, с солнцем за окном, и у него или у неё напрочь исчезали всякие сомнения, что болезнь побеждена, ушла и больше не вернётся! И до следующего тёмного луча на лице и в душе они предавались совершенно беспримесной радости, лакомясь ею, как любимым мороженым, смакуя, целуя, угощая ею друг друга. Но болезнь и ожидание развязки было похоже на маяк, который, правда, производит не свет, но тьму, погружая в неё, зачерняя, изымая из жизни всё, чего ни касался пучок этой тьмы, ширящийся её конус.
По вечерам, если он чувствовал силы для прогулки, они выходили пройтись перед сном, и присаживались на скамейку, откуда она когда-то вспорхнула от него навсегда, но мироздание и природа в виде не вовремя начавшихся месячных не дали ей уйти. Теперь, когда прошла целая жизнь вместе, они сидели здесь же и слушали шорох проезжающих автомобилей, треск мотоциклов, едва слышный трепет листвы.