– Не надо.
– И к больной бабушке относить пирожки не надо?
– К какой бабушке?
– Шучу. Открывай!
Пиво было ещё холодным, они расстелили и улеглись на пикниковую тряпку, давно жившую здесь, забросили ноги на железки ограждения балкона и потягивали пиво, закидываясь трэшем из коричневых бумажных пакетов.
– Снова два пальца в рот будешь?
– Сегодня я планирую напиться так, чтобы без пальцев вывернуло.
– Ок.
Солнце садилось, начинали проступать вечерние запахи прохлады. Длинная скользкая юбка скатилась с гладких задранных на ограждение ног, на коленках у Пюс была мозаика из каких-то жутких болячек, с корками, как в детстве, и ярко-розовыми трещинками между ними. Зитц блаженствовала молча, покуривая и шевеля широкими босыми ступнями.
– Боже мой, как люди это едят? Посмотри, – Пюс подняла рубашку и показала круглый надутый животик. – Ужас же!
– Раз в году можно, не переживай.
Важно всё-таки, чтоб был человек, с которым можно спокойно потупить вместе.
Они валялись, напиваясь, слушали, как в ближайших к ним угловых квартирах звенят тарелки, дети пронзительно спорят с няней, курили, обсуждали дементорш из класса, и Пюс туманно обмолвилась о новом знакомом, смеялись. На балкон наискосок вышел в сумерки покурить мужчина и настороженно посмотрел в их сторону: невидимых, их было слышно. Замолчали.
Пюс копалась в музыке и, когда курящий джентльмен ушёл, включила звук, и дребезжащий, надтреснутый голос, андрогинный, не женский, но и не мужской, отчаянно и натужно запел, выдерживая ритм, под который можно танцевать и танго вдвоём, и прыгать на месте всю тему одному.
Они вскочили и начали плясать: размахивая ногами, кривляясь, кружась и летя. Шёпотом подпевая, сплетая руки для того, чтобы крутануть друг друга, но и не наступить босой ногой на светящийся снизу смартфончик. И когда плачущий, несчастный, как завтрашнее похмелье, голос проскрипел жалостливый финал, и они рухнули на плечи друг другу, изображая безутешные рыдания, Пюс выскользнула из рук подруги и быстро заговорила:
– Стой! Стой! Замри!
Зитц замерла, подняв руки: «сдаюсь».
– Давай! Давай замрём и запомним, как мы были ещё вот такие!
– Какие?
– Клёвые. Смешные. Нелепые. Не злые! Давай не станем стервами, когда уже должны будем ими стать!
– А это когда?
– Это когда туфли на высоких «устойчивых» каблуках и ненавидишь таких, как мы сейчас.
– Аха-ха-ха! Как наши матери?
– Да-а-а!
– Давай.
Пюс ткнула в «реплей», и они ещё раз сплясали под рыдания андрогина. Вспотевшие, едва переводя дыхание, сердца колотятся, они захватили плед и бутылки и поднялись по лесенке на крышу.
К чему описывать крыши Парижа в розово-золотом контрастном освещении наступающего летнего вечера? Где-то последний луч солнца золотит верхушки деревьев, а здесь – верхушки домов. Этим крышам посвящены стихи и песни, кинофильмы и километры первоклассной живописи, не говоря уже о живописи плохой. Поэтому кратко.
Вот, именно так и выглядит настоящее богатство: хранилище до самого горизонта османовских и более древних сундуков, и перевёрнутых кубков – куполов соборов с драгоценными каменьями светящихся круглых окон, и цветущих витражных роз; собрание пластин всех оттенков серебра и злата, чёрных металлических кружев, и исполинский кованый ключ в виде башни, – именно таковы сокровищницы, над которыми чахнут все скупые рыцари и просто скряги из детских сказок.
Тряслась над ними и Мечтательная Блоха.
Бросив плед, она театрально прижала руки к груди и возопила:
– О боже мой! Как? Как я буду без всего этого?
– В смысле? – усаживаясь и доставая штопор, спросила Зитц.
– В прямом! О! О!
Чпок.
Чпок.
В молчаливой паузе были открыты две бутылки, раскурены две сигареты. Пюс легла на живот, уставившись на город перед собой.
– Я тебя не поняла.
– Я уезжаю, Зитц! Учиться!
– Куда? Далеко?
– Очень! В Нью-Йорк.
Зитц поперхнулась вином и ладонью вытерла подбородок.
– Фак. Объясни. Куда в Нью-Йорк? Зачем?!
– Ну помнишь, – Пюс снова делала кусающие мелкие глоточки из горлышка, и её хотелось убить, так медленно она говорила. – Ну помнишь, зимой, когда эти свиньи расстреляли редакцию «Шарли Эбдо», мы с тобой в тот же вечер помчались на Републик?
– Помню.
– И я стримила?
– Ну да.
– Ну вот. Я была онлайн сразу в блоге, в ФБ и автоматом в ленте стримеров. И мне написали через день люди из киношколы.
– Написали что?
– Чтобы я нарисовалась. Ну, что хотят увидеть, кому отвечали те, с кем я болтала там, на площади…
Зитц прекрасно помнила. Уже вечером в день убийства двенадцати человек, ещё до официально объявленного траура и марша, на площадь Республики, не сговариваясь, собрались семьсот тысяч. В метро шли вагоны, забитые парижанами, которые после работы отправились на митинг. В толпе неулыбающихся людей не протолкнёшься.
Она помогала Блохе, немного прокладывая ей дорогу. Та ничего особенного не делала, просто все были так потрясены, что никто не отказался бы выразить свои чувства, если бы его спросили. А Пюс спрашивала.
Впервые прозвучало «Я – Шарли», кричали всей площадью и трижды ритмично хлопали в ладоши. Многие вынимали ручки и карандаши и так и стояли, высоко подняв их над собой, как маленькие шпаги. Никто почти не слышал, что кричали осипшие ораторы с постамента памятника: все понимали, зачем они здесь, и без слов.
Когда речи закончились, с одной из улиц слева кто-то запустил в небо зажжённые бумажные фонарики. Рядом с девочками протиснулся мужик с велосипедом, и Пюс без слов как-то протелеграфировала ему своё желание: он помог ей взобраться на раму и она, поддерживаемая Зитц за ноги, стояла там и снимала площадь сверху. Фонарики, похожие на сбежавшие из дома абажуры, летели по притихшему безветренному небу, набирали высоту, и всё никак не хотели улетать: так и висели над своей редакцией неподалеку. Люди молча провожали их глазами. Минута молчания растянулась на несколько. Потом они всё же растворились в ночном небе покинутого не по своей воле города и семьсот тысяч человек тихо пошли кто в метро, кто к машинам, кто пешком по домам.