На цыпочках, как цветочные девочки при невесте, они с мамой сопровождают их бело-розовую «Шарлотту» к алтарю холодильника, застывать до утра. А утром она слетает за свежими ягодками для украшения сверху, и у нас будет своя кондитерская!
Мадам Оланж привезла на дегустацию пять безукоризненно выполненных десертов, но только в одном из них оказался бесконечно длинный светлый волос, перепугавший задыхающегося ресторатора до полусмерти. Он вынимал, и вынимал и вынимал его изо рта, а тот всё длился и длился, и малиновые ягодки в розовом пышном муссе так и не дождались своей очереди на едва попробованной Шарлотте с блюдца перед ним.
Поэтому, вернувшись домой, мадам Оланж раньше времени посадила перед зеркалом дочь и, не говоря ни слова, сверкающими ножницами, с немалым усилием, отрезала обе косы: и Мари, и Изабель.
Мечта о «Коко Гато» была похоронена, кухня феи пришла в запустение, мама не стала печь больше камешки, по которым можно было бы выбраться из депрессии: «всё это баловство», – и теперь только смотрела телевизор, так вовремя изобретённый. Мари-Изабель всю жизнь носила самые короткие стрижки, вместе с косами исчез и ритуал общения с матерью, но до последних своих дней она вытряхивала скатерти сразу после еды.
Сколько раз за свою жизнь ты умираешь?
И каждый раз – о чудо! – выживаешь, чтобы понять, что и это была пристрелка, а умираешь ты – вот сейчас, когда видишь, что в банке с болеутоляющим пролонгированного действия осталась одна таблетка. Осталось 100 мг.
Фокус с этими таблетками в том, что принимать их надо не когда ты уже снова захвачен болью, а чётко и бесстрастно. В её случае – каждые двенадцать часов. Пока она смогла добраться до заветной полочки с лекарствами, где хранилась панацея, прошло много времени. С учётом потраченного на слёзы радости – ещё больше.
И боль уже начинала подавать сигналы. Это такая азбука мортзе: в костях вспыхивает то тут, то там. Кость хочется вырвать из себя и отшвырнуть подальше. Тем более, что и боль такая, будто кости ломаются прямо внутри тебя. Или превращаются в столбик пепла, похожего на сигаретный. Одно неудачное движение – и пепел рассыпается на микрочастицы ультра-боли…
О-а-а-а.
А-а-а.
А-а-а…
Но, к сожалению, выблевать свои кости невозможно. Лёгкие-то она выблёвывает. Для этого у всех чашек теперь есть крышки из блюдечек: мокрота пахнет распадом и разложением, как будто она уже мертва. Ведь крышки есть и у гробов. Вот. Смерть похожа на смердящие неотхаркиваемые сопли в горле.
Потом, если вовремя не принять таблетку, эти отдельные вспышки дробной боли уверенная рука смерти соединит, как соединяют в чёрном небе воображаемой белой линией сияющие созвездия, и получается Млечный Путь или, к примеру, Большая Медведица.
Только тут получаются совсем не те созвездия.
Надин осторожно усадила тело на стул. Давно она тут не была, на своей кухоньке. Делениями движений, прилагая усилия, чтобы поднять руки с тяжестью таблетки и пластикового поильника, она кладёт таблетку в рот и зажмуривается, умоляя себя сделать глоток воды, не бояться вполне вероятной за этим рвоты.
Всё равно никакого другого выхода.
Господи ты боже мой.
Сосредоточившись на внутренних ощущениях – проскользнёт ли таблетка по пищеводу или её вырвет, – Надин плавает взглядом по любимой кухне, теперь явленной в бедственном положении брошенного очага. Грязная посуда в раковине, пакет для картона и пластика переполнен, пустая бутылка из-под воды закатилась в угол. На заваленных поверхностях обоих столов стоят все отвергнутые ею баночки, тарелки, блюдца и кофейные чашки с вариантами пищи, которой её пытался накормить сын. Чем только ни пытался. Недели за две последние, наверное…
Она видит, что отвергнутые ею крохотные упаковки с детским питанием разных видов он подъел…
Как он будет жить один?
Потёкшие слёзы возвращают её к себе, и она обрадованно понимает, что таблетка проскользнула в живот, и значит, у неё есть двенадцать часов, чтобы найти лекарство.
Или вопить от боли, как полицейская сирена, на весь квартал.
Но сначала она немного тут приберёт.
Он выехал сразу, как только она высоким, не своим голосом, очень коротко попросила его приехать. Ему понадобилось три минуты в тоне, не подразумевающем отказа, предупредить девочек в зале, чтобы на вечерний хлеб они звонили его сменщику, и ещё около пяти часов, чтобы добраться до Парижа и с вокзала Монпарнас до её дома.
Двадцать пять с лишним лет понадобилось ей, чтобы позвонить, и световой день понадобился ему, чтобы приехать.
Дверь была открыта, и он прошёл в гостиную, оказавшуюся пустой.
В комнате он не сразу увидел её: и сумрак по эту сторону штор, и сама неузнаваемость Надин, и физиологический внутренний протест видеть это – на белую ткань подушки вместо головы, вместо лица словно бы положили крошечную фотографию, плоскую, чёрно-белую. Господи, какие муки сопутствуют такому преображению? И Марк шагнул к ней.
– Я тебе даже благодарен: если бы ты не увёл таблетки, она бы мне не позвонила. – Сказал он Даниэлю, когда тот, уличённый в краже, зарыдал. – Ты же понимаешь, что она не могла позвонить своему доктору? Без того чтобы не заложить тебя? Расследование, спецразрешение на повтор рецепта, все дела… Выбирая, кому из двоих тебя заложить – врачу или мне, – она выбрала меня.
Дада зарыдал ещё горше.
Марк без подробностей рассказал, как они с Надин высчитали, сколько таблеток оставалось до бегства сына, и как он ушёл раздобывать препарат.
И умолчал о том, как его накрыло жизнью сразу на пороге подъезда: за спиной в постели осталась спать наркотическим сном маленькая мумия его любви, открывшая, что у него есть большой сын. Уже это было совершенно непредставимо… Но ещё она обратилась за помощью, и у него был шанс помочь! Хотя бы однажды помочь ей. Её глаза утратили горячий цвет жжёного хлеба, и от кудрей, которые пружинили, если накрутить их на пальцы и отпустить, ничего не осталось.