Какой ужас, пошлость, вероломство! От гнева и жалости Жан-Люк едва мог дышать. Упавшая на лицо длинная чёлка из отдельных перепутанных прядей вуалью закрывала его пронзительные увлажнившиеся глаза.
Мистера Доминика Хинча увели, он исчез за воротами центрального входа. Жан-Люк, полный гнева, всем телом обернулся в сторону мерзкой мегеры.
Которая теперь совала нос за ограду мистера Хинча! И остервенело фотографировала его садик.
Ему хотелось, как от роя нападающих ос, отмахнуться от налетавших на него со всех сторон полицейских сирен. Мимо, возбуждённо перекрикиваясь, пробежали какие-то люди, но он не стал отвлекаться на праздное любопытство, что да куда: ему было необходимо отследить маниакальные действия вот этой ужасной женщины.
Сначала сдала мистера Хинча полиции, а теперь ещё что-то вынюхивает у него во дворе, через ограду… вот фотографирует бордюры дорожки… крутит головой. Нашла ближайший, левый выход из парка и сразу – поворот к подъезду террасного дома. К подъезду мистера Хинча: ему приходится пользоваться им, ведь калитку прямо в парк давным-давно заварили.
Там она снова сделала несколько снимков на телефон: сфотографировала сам подъезд, имена жильцов в карточках под домофоном и, наконец, сняла адрес – табличку с названием улицы и номером дома. И только тогда унялась: набрала кого-то и на незнакомом языке что-то возбуждённо и быстро сказала.
Ещё и иностранка!
Женщина решительно двинулась вперёд, явно по хорошо известному ей маршруту. Жан-Люк едва поспевал за ней, так широко, как землемерный циркуль, двухметровыми шагами она неслась.
Ничего: он поспал, сейчас уже довольно поздно, и куда бы она ни шла, куда-то она придёт?
Он совершенно не собирался отказываться и от этой мечты из-за какой-то идиотки, которая своим простым вторжением в чью-то не известную ей реальность, в чью-то единственную жизнь взяла и, ничего не понимая и не зная, вызвала без долгих разговоров полицию и засадила мистера Хинча в тюрьму!
Лишив Жан-Люка возможности рассказать ему о Зоэ.
А ведь это была моя последняя возможность.
Согласно единственной, выторгованной Виски совместной традиции, Беке оставалась у него на выходные. Пятница предполагала культурно-развлекательную программу: концерт, выставка или вечеринка, порой выпивка в общих компаниях, порой в разных, но ночью они встречались у него, и впереди были три ночи и два дня вместе.
– Почему тебе так хочется, чтобы рядом с тобой кто-то спал? – недоумевала Беке, отбиваясь от его настойчивых требований заснуть вместе и проснуться тоже.
– Просто люблю класть ногу на женскую задницу, когда сплю.
Суббота была полна распущенности, истомы и неги, позднего, не за раз, вставания, разгуливания по дому нагишом или в его пижаме – ей верх, ему низ, – кусочничания за гостеприимным большим столом на кухне с выходом в садик, лени, неторопливости, разговоров и ласк.
Уже в сумерках они отправлялись на прогулку, затем валялись часок-другой в старом парке неподалеку, где у них не замедлила появиться «их» скамейка, и когда в десятом часу парк закрывали, они отправлялись куда-нибудь ужинать: обычно Виски выбирал ресторан заранее, но иногда водил носом в темноте по светящемуся экрану телефона с приложением для поиска подходящего заведения поблизости.
В воскресенье он её отпускал и утешался выпивкой с друзьями, «а там как пойдёт».
Но иногда, когда денёк был прекрасен, как последний, они подрывались куда-то, садились в машину и уезжали до вечера, возвращаясь усталыми, немного загоревшими, накупавшимися и набродившимися, почти без сил. И тогда, мирно засыпая рядом, Беке накрывала себя его тяжёлой рукой и проникалась очень даже волнующим чувством острой интимности: невинно спать рядом.
Осень уже почти пришла, и слабеющее солнце, ласково дотрагиваясь до обращенных к нему лиц, словно прощалось до следующего лета: да, как светило не оставлю – посвечу вам, конечно, но согревать мне пора другую половину планеты. А пока – грейте-ка друг друга сами.
В последние выходные октября заведённый порядок прекрасного пятничного предвкушения ленивых дней вечером было прерван звонком, на который Виски не мог не ответить: специальный, только для неё, рингтон оповещал, что звонит старшая дочь из Нью-Йорка.
Он быстро подскочил к проигрывателю и остановил пластинку, которую они как бы слушали, и замурчал с «ребёнком». Беке оставила его одного и отправилась в спальню одеться, покачала головой на радостные вопли, доносившиеся снизу.
Виски поднял два своих святилища – спальню и мастерскую – на верхний этаж дома. Но если в мастерской потолок был почти полностью стеклянным, днём делая белое пространство стен и пола словно бы продолжением бумаги, на которой он рисовал, то в спальне были сохранены и глубокий овал от стены до стены высокого арочного пролёта в торце здания, и ломаные линии конструкции крыши, справа и слева дававшие углы, на месте слияния похожие на сжатые полные ножки. И конечно, тёплый приглушённый свет, льстящий любому оттенку женской кожи, здесь придавал медовый привкус всему интерьеру.
Беке натянула узкие брюки, водолазку, набросила на плечи мягкий широкий свитер с большим воротом, заглянула в зеркало в ванной и спустилась вниз.
Виски, чрезвычайно возбуждённый, причитал над монитором своего телефона, на котором мелькало что-то, похожее на зефир. Полубезумными глазами зыркнув на Беке и на секунду прижав телефон к себе, он прошипел:
– Внучка! У меня внучка! – и вернулся к включённой в телефоне видеокамере. – Теперь ножки покажи! Пальчики!