Его грубо поднимают с колен и с каким-то напутственным проклятием толкают вниз.
Он летит горизонтально земле, как-то почти невесомо, как могла бы лететь послушная ветру мёртвая гусеница или стрекоза. И так же всем худым телом сразу падает на асфальт. Вокруг головы распускается кровавый нимб.
Нижний оператор жадно снимает эту кровь, лижет её камерой, как голодный вервольф. Пиксели цензуры закрыли графический контент, лицо жертвы под мешком, но серый пуловер, недорогие кроссовки, джинсы – весь этот общепринятый набор одежды в гардеробе практически каждого, каждого человека делает эту фигуру словно бы символом всех. Под мешком может оказаться совершенно любое лицо: знакомого, коллеги, одноклассника, брата, друга, бывшего любовника…
Виски передёргивает: господи, а где сейчас Матьё?! Где мой старший сын? Господи, пусть он всё ещё будет в своей долбанной Аргентине!
И жуткий кипящий укол ужаса, в горло, как если бы инфаркт ошибся на двадцать сантиметров в высоту, пронзает и режет ему гортань, перехватывает дыхание, иррадиирует лучами боли в глотку, и Виски молча рыдает.
Последнее, что он видит на мониторе, прежде чем спрятать лицо в ладонях: вывернутая в изломе рука трупа, на запястье – детский, неуместный, страшный от этого браслетик из макраме с нитками цветов радуги и серебряная цепочка, на которой медальон – кусочек серебра в форме пазла с гравировкой «His only» и какая-то дата.
Когда из душа возвращается Беке, он уже в норме. Но, взглянув на него, она всё-таки отодвигает принесённые чашки с кофе и крепко обнимает его.
Он поднялся в студию. Посмотрел на листы, находившиеся в работе: окна и двери Парижа, его вечная тема, летящая рука, мысли витают где угодно, рисуется это дело просто само. Кованые ограждения, оконные переплёты, цветы и деревца на подоконниках с внешней стороны, крошечные балконы с микростоликами и стульчиками, бутылка вина, два бокала… Безмятежная личная жизнь города. Сидели двое, выпивали, разговаривали, сейчас спустились перекусить в привычном кафе на углу. Сигарета догорает в стеклянной пепельнице, глухо доигрывает пластинка внутри. Да ладно, пошли, само выключится. Длинная олива-переросток в горшке, как полуголое павлинье перо, тянется к крыше. Седьмой этаж. Отсюда, наверное, тоже можно скинуть какого-нибудь педераста. Одного из этих двух. Или обоих.
Безмятежности в мозгах не наблюдалось вовсе. Работу надо сдавать завтра, но он не мог её сделать.
Чертыхнувшись, он вышел пройтись.
Казалось, и город тоже не мог работать, не мог отдыхать, не мог ничего – лишь потрясенно обсуждать ужасную новость. И если убийцы хотели, чтобы о них говорили и говорили с ужасом, им это удалось. Встречавшиеся на улицах заплаканные люди, услышав слова или междометия поддержки, сначала испуганно шарахались, затем, поняв, кивали, криво улыбались, но преимущественно уходили пережить происшествие вглубь сообщества.
Хотя кто-то уже раздавал маленькие листовки с призывом присоединиться к митингу протеста против гомофобии и бла-бла-бла…
Повсюду выли сирены, в этот вечер они звучали зловещей увертюрой к страшной симфонии.
Виски допил стакан, затушил сигарету и вернулся работать.
Труднее всего ему было изображать, что это рисует не он, а другой человек. Претендент был один-единственный, довольно зловредный (например, изощрённые рисунки Виски он громогласно и повсеместно презирал), сам же всю жизнь рисовал свои карикатуры неряшливо и схематично, приблизительно как рисуют в общественных туалетах, чем очень гордился.
Виски едва не плакал, когда его за десятилетия набитая на искусный изящный рисунок рука просто отказывалась рисовать грубыми штрихами и линиями, которые внезапно стал требовать от неё хозяин. Иногда он неосторожно задумывался – и всё! – надо было начинать рисунок по новой: пальцы уже вели задуманный сюжет сами по себе в классическом стиле художника Бернара Висковски.
Начинать сначала приходилось часто.
Он делал комикс, а не один рисунок, и это мучение растягивалось. Сопротивление руки было столь велико, что иногда он думал, может, проще рисовать левой? Никогда не рисовал левой, а вдруг ей будет всё равно, в каком стиле зарисовать?
Когда ближе к полуночи вернулась Беке – утка с тыквой совершенно вылетела у неё из головы, – она обнаружила его совершенно выдохшимся. Говорить он ей ничего не стал, а помыл её сам под прохладным душем и уложил в постель. И когда она, подставляя грудь, протянула к нему руки, ласково развернул её спиной к себе и сказал:
– Спи.
Беке поёрзала, поглубже устраивая бёдра на его согнутые колени и прижимаясь спиной к его груди, запахнулась его руками, и ещё долго её чёрный глаз бессонно мерцал в темноте: что-то ты задумал, мой дорогой?
Но она не спросила.
Через неделю после казни юноши должен был состояться митинг протеста. Убитое случившимся сообщество уныло прикидывало, что явка будет не ахти: Париж – город, где четыре миллиона человек не так давно в воскресный день не поленились выйти протестовать против легализации гей-браков. Ничего хорошего они не ждали.
Но внезапно кто-то залил в Интернет совсем коротенький мультик, на который какие-то сочувствующие умельцы тут же прицепили счётчик. И таким образом совсем было павшие духом организаторы узнали, что, распространяемый как вирусное видео, ролик только за первые сутки посмотрело более миллиона человек: он был повсюду, во всех соцсетях, на всех платформах, на всех форумах, практически все СМИ показывали его или давали на него ссылку. Когда на него стали ссылаться «селебрити» с большим количеством подписчиков, счётчик обновлялся с тысячами просмотров в минуту.